Одна картина... Как иногда прихотливо складывается её судьба! С любовью и тщанием создал её художник, дал ей имя. Она была признана, отмечена, казалось, – впереди большая жизнь. Были выставки, разговоры, упоминания в толстых журналах... Потом что-то изменилось. И вот она – грязная, порванная, никому не нужная, валяется на чердаке, и неизвестно, да, кажется, никому и не нужно знать, чья она, кто её написал и как назвал.
В пыли среди чердачного хлама её нашёл бедный художник: он решил разрезать большой старый холст и написать на нём несколько своих натюрмортов или портретов. Какой грустный конец... Но тут появилась добрая фея, поклонница живописи, и... спасла картину. Она попала в красивый дворец, где её вымыли, залечили раны и выставили в большом зале. Выяснили, когда и кто её создал. (Только с именем остались неясности – имя пришлось дать новое.) Около неё снова стали останавливаться, о ней стали говорить и даже писать...
Какую прекрасную и мудрую сказку сочинил бы, наверное, о нашей картине Ганс Христиан Андерсен. Но мы рассказываем вам вовсе не сказку, а быль.
Началась эта история в 1833 году, в Санкт-Петербурге, в стенах Императорской Академии художеств.
Художника, создавшего картину, звали Лавр Кузьмич Плахов. Он был учеником Венецианова, продолжал образование в Академии художеств, но ещё только-только начинал выходить на свой путь в искусстве. Наша картина была одной из первых его больших работ с им самим найденной темой и самостоятельной композицией. «Замысловатость и правда в сочинении, ловкость чертежа и письма, а всего более характер народности, заставляли угадывать в авторе талант решительный в роде живописи, обратившем внимание весьма не многих художников», – писал о Плахове один из компетентнейших людей того времени – конференц-секретарь Академии художеств В.И.Григорович.
Один из обозревателей выставки 1833 года Н.Лобанов, хваля Плахова, одновременно подсказывал ему темы картин, которые всегда будут приветствоваться Академией художеств – официальным законодателем норм в русском искусстве: «Господин Плахов, избрав простой быт и перспективу, кажется нашёл истинную свою дорогу... А избрать нравы и домашний быт русского народа, значит найти неисчерпаемую руду драгоценного металла; тут крестины, сговоры, посиделки, святки, масленница, пляски, качели, жатва, сенокосы, хороводы и прочее, и прочее – дадут на всю жизнь – и трудов, и выгод, и славы».
Многие художники шли этим путём, создавая слащавые картинки из народной жизни, изображая прелестных опереточных пейзанок, живущих в довольстве и веселье, без труда и забот, а официозные критики того времени поощряли такого рода «народность», нарочито замалчивая то новое, что внесла в русское искусство школа Венецианова.
В своей ранней картине Плахов даёт пока ещё просто жанровую сценку из жизни городских низов: в одном из подвалов Академии художеств отдыхают водовозы. В перечнях академических выставок картины Плахова не имели точного названия, а кратко описывались, и назывались просто то «Подвал», то «Русские сцены» и т.д. Трудно понять о каком из «Подвалов» (их у Плахова было несколько) идёт речь.
Аполлон Мокрицкий (бывший ученик А.Г.Венецианова, а впоследствии академик портретной живописи) в воспоминаниях, написанных им в 1857 году, говоря о произведениях Плахова, представленных государю императору, называет вместе с другими и картину «Пирушка водовозов», на которой изображён, как он пишет, пляшущий кучер. Среди сохранившихся работ художника второй картины с подобным сюжетом нет, поэтому есть все основания предполагать, что речь идёт о нашей картине.
Чтобы вернуть холсту возможно более подлинное название, недавно решено было назвать картину, которая вот уже тридцать лет находится в музее под названием «На постоялом дворе» – «Пирушка водовозов».
Но, рассматривая эту сценку, мы не увидим особого пира и веселья. Один из участников сцены играет на балалайке, кучер пляшет, но в них нет ни удали, ни задора. Остальные заняты своими делами: кто-то стоит задумавшись; кто-то курит трубку и, погружённый в раздумья, смотрит на огонь в печи; третий обстоятельно хлебает щи. Группа в левой части картины занята разговором. Действующие лица разобщены, а вся сцена оставляет тягостное впечатление замкнутого пространства, в котором действие не имеет развития, выхода. Художник просто и правдиво показывает людей, тяжело трудившихся, а теперь безрадостно коротающих время в этом неуютном обшарпанном помещении. В этом сказался именно Плахову присущий реальный и даже критический взгляд на натуру, на действительность.
Тот же Мокрицкий в своих воспоминаниях старательно изображает Плахова чудаком, безалаберным до странности и недалёким человеком, у которого в голове гуляет ветер. В его похвалах и одобрительных похлопываниях по плечу, рисуется образ крайне легкомысленного человека, хотя и в «высшей степени даровитого», но «с посредственным образованием», в результате растратившего свой талант.
Когда же мы смотрим на картины Лавра Кузьмича Плахова, то, напротив, ощущаем единую линию развития его творчества, начиная с ранних работ, подобных «Пирушке водовозов», и до знаменитых «Кузнеца» и «Столярных мастерских» 1840-х годов. Пристальное внимание и уважение к людям труда, стремление изобразить их без всякой облегчённости, умиления или карикатурности, постоянно ощущается в его произведениях.
Трагедия этого художника, впервые в русском искусстве так правдиво отразившего в 30-е – 40-е годы ХIХ века быт и труд городских мастеровых, была в том, что он пришёлся «не ко времени» со своей правдой, не мог быть по достоинству оценён в условиях николаевской России. На него смотрели с недоумением, как на неразумного и строптивого ребёнка, не понимающего своей пользы. Плахова ругали, а его картины отвергали. Пытаясь внять советам критики, художник стал браться за чуждые ему темы. А при его правдивости и трезвости взгляда на жизнь, картины идиллического плана выходили из рук вон плохо – неискренне и неумело.
В результате где-то в 1849 году Плахов бросил живопись, изучил дагерротип и пошёл по Руси зарабатывать себе на пропитание фотографией... Умер он в нищете – семидесяти одного года от роду, в 1881 году.
Жизнь его картины оказалась много дольше и в результате – счастливей. Имя доброй феи – Надежда Николаевна Татаринова. Это она спасла картину и принесла её к нам в музей, сохранив тем самым произведение талантливого художника I половины XIX века, стоявшего у истоков бытового жанра в русской живописи.